Показание Сергея Дементьевича Строда, 22-х лет

Я вышел было из дома для встречи входящих красных, но очень скоро поспешил вернуться домой, так что речей не слышал, а только видел плакаты, с которыми они вступали: «да здравствует российская федеративная советская республика», «Смерть капиталу», «долой международных хищников», «смерть офицерству», «долой бюрократов» и т.д. Поспешить домой меня заставило следующее обстоятельство. Среди идущих партизан я увидел старого своего знакомого, убежденного большевика, с которым у меня ранее бывали постоянные споры из-за политических взглядов. Он тоже заметил меня и со злорадством крикнул: «А помнишь ли, Сергей, ты говорил, что в России никогда не может быть советской власти». Я испугался и поспешил уйти. В первый же день входа партизан был арестовал мой брат Петр Иванович. Арестован он был за свою деятельность в 1918 году. Он служил в Государственном Банке вторым кассиром. В 1918 г., когда Кальманович приехал в Николаевск и хотел вывезти из Николаевска бывшее в Банке золото, брат запротестовал против этого, доказывая, что золото нужно самому Николаевску, так как ему приходится приобретать все необходимое на заграничных рынках. Совет рабочих и солдатских депутатов, бывший в то время в Николаевске, согласился с ним, и Кальмановичу пришлось уехать без золота. Затем тогда же, перед падением советской власти в Николаевске, когда бывший в то время комендантом крепости Павличенко хотел получить от Государственного Банка пятьсот тысяч рублей, брат не оплатил чека. В этот день он должен был вместе с пожарной дружиной, командиром которой он был, и с ее оркестром встречать красных. Как только он пришел в пожарное депо, его увидал Павличенко и со словами «этого петушка - надо взять», приказал его арестовать. Его посадили при милиции, где он и содержался все время. 11 марта в следственной комиссии мне обещали, что его завтра или послезавтра освободят, так как никаких особенных обвинений ему не предъявляется. Но в ночь на 12 произошло японское выступление, и днем 13, во время, избиения всех заключенных, он был убит.

После прихода красных и описанной выше встречи я все время сидел дома, стараясь, по возможности, не выходить. Мы все время ждали посещения партизан и обыска, но к нам так и не зашли. Объясняю это тем, что мы с братом, будучи от разных отцов, носили разные фамилии, и они отыскивали Толстиковых, по фамилии брата, а не Строд. 14 марта, я, боясь, что если придут и застанут меня дома, то придерутся, почему я не участвую в борьбе, пошел в их красный госпиталь. Как раз в то время, когда я был в госпитале, туда привели моего школьного товарища юнкера Андрея Адамовича, всего израненного, у него было 26 штыковых ран. Он содержался в тюрьме, и раны эти получил во время поголовного избиения заключенных. Он от ран потерял сознание, и его вместе с мертвыми вывезли на свалку за бойни. Там он очнулся и выполз на дорогу, где его подобрали и привели в госпиталь сжалившиеся партизаны. Когда его привели в госпиталь, один лежавший там раненый партизан, мальчишка лет 15-ти, заявил: «вот еще привели белую сволочь, не добили». Потом Адамович все-таки был расстрелян. Лицо этого партизана показалось мне знакомым, я потом подошел к нему и спросил, не он ли был в музыкантской команде. «Нет», отвечал он мне, «то белая сволочь, мой двоюродный брат, который служил в контрразведке у Токарева и получил 15 000, я хотел его пристрелить, да не пришлось». Во время японского выступления избивали без пощады и женщин и детей. Так наши соседи видели и рассказывали, как провели на Амур двух японок и двух детей. 15-го марта красными был организован новый госпиталь, и я был командирован, туда в качестве помощника каптенармуса. Во время японского выступления красные потеряли около ста человек убитыми и 55-60 ранеными, в том числе был ранен Нечаев, впоследствии бывший комиссар продовольствия. 16-го марта я в надежде найти труп брата пошел на Амур, к грудам лежавших там на фарватере трупов. Трупов была масса. В первой куче было трупов 30, в этой куче были трупы японцев и японок, русский был только один. Осмотрев эту кучу и не найдя брата, я перешел к громадной второй, в которой было 350-400. Подойдя к ней, я видел такую картину, что думал, что сойду с ума. Картина эта, по ужасу, не поддается описанию. Среди трупов я увидел очень много знакомых. Узнал старика Квасова, инженера Комаровского, труп его был сухой, съеженный, изможденный, очевидно было, что его страшно истязали и били, нижняя челюсть и нос были свернуты на бок, двух братьев Немчиновых, бывшего танцора, потом служащего Государственного Банка Вишневскаго, у него руки были связаны назад и вся грудь исколота штыками, двух братьев Андржиевских, у одного из них — Михаила — голова была совершенно разбита, лицо есть, а сзади — затылка нет и из черепной коробки, будто кто-то все выскреб, японский солдат лежал на четвереньках и язык висел на одной ниточке. Судовладелец Назаров стоял стоймя на трупах с выколотыми глазами и со смеющимся лицом. Некоторые трупы были лишены половых органов, у многих женских трупов были видны штыковые раны в половые органы, одна женщина лежала с выкидышем на груди. Трупа брата я не увидал и в этой куче. На окраине этой кучи лежал нотариус Козлов с пулевой раной во лбу. Женские трупы многие были совершенно раздеты, так я виден труп машинистки земства — Плужниковой, Кухтериной, Клавдии Мещериновой, часть была в одних рубашках, некоторые в кальсонах. При мне работавшие на льду китайцы закончили пробитие проруби с гиканьем, хохотом, таща по льду за ноги, начали сваливать трупы к проруби и скидывать в прорубь, а затем шестами проталкивать под лед. В третьей куче трупов в 75-100 были, как мне потом говорили, трупы г-жи Люри Э. С., инженера Курушина и еще некоторых знакомых лиц. Но до этой кучи мне дойти не удалось. К этому времени на льду набралось уже порядочно народа, человек 100-150, разыскивавших трупы своих близких. Вдруг от города со всех сторон с криками бросились в нашу сторону партизаны «вам что тут надо». Боясь расправы, я вслед за бросившимся бежать народом, побежал тоже. Сзади слышались крики «стой, стой», потом слышал несколько выстрелов, но я не остановился и благополучно добежал до госпиталя. Из окон госпиталя в этот же день я видел, как провели сдавшихся в казармах японцев, провели 115 человек, в том числе 7 женщин. В госпитале я прослужил, ничего в сущности не делая, до 22 марта. 22 я ушел из госпиталя и стал подыскивать себе службу. Обратился в Закупсбыт, где я служил раньше. Карпенко согласился принять меня, но Железин, услыхав об Закупсбыте, начал кричать, что там и так ничего не делают, назначили меня в сапожную мастерскую в распоряжение т-ща Кацуба. Три дня я ходил туда и все не мог поймать Кацуба, наконец, на четвертый день нашел его. «Вы кто»? спрашивает он, когда я подал ему выданный мне мандат, «банковский счетовод». — «На кой же Вы мне черт нужны? Ступайте к тому дураку, который Вас послал». Я отправился в Закупсбыт и начал работать там. Проработал до 15 апреля. 15 апреля мне по телефону приказано было немедленно явиться в комиссариат презрения. Заведовал им кр-н селения на мысе Вассе — Есипов. Явился. Он назначает меня заведующим канцелярией комиссариата. Я говорю ему, что я банковский счетовод, что канцелярского дела совершенно не знаю и потому такого ответственного заведывания принять не могу и прошу освободить, меня. «Ну хорошо, идите, но если завтра не найду другого, вы должны стать на эту работу». Через неделю Закупсбыт выселили из его помещения, так как оно понадобилось под квартиру Железину и Ауссем. Перевели в помещение Центросоюза. Там мы с неделю просидели без всякого дела, так как ни места не было, да и не знали мы, национализируется ли Закупсбыт или нет. 27 апреля меня назначили в комиссариат продовольствия в торговый отдел; мне поручили привести в порядок реквизиционный отдел, но сделать это было абсолютно невозможно, так как документов никаких ни приходных, ни расходных не было. Документы были в таком роде: «реквизировано там то корзина посуды» или «кулек сапог». Рабочий день был нормальный: с 8 до 2 и с 5 до 7. С 15 мая начались общественные работы, так называемые «субботники», хотя они происходили ежедневно. В работах должны были принимать участие все, и мужчины и женщины, с 16 и до 55 лет. Я работал на Алексеевской пристани, грузил камни на баржи. Работы эти были в высокой степени тяжелы, а для интеллигенции прямо непосильны. В первый день особого надзора не было, но в последующие дни, (работа происходила ежедневно, всего нагрузили 12 барж железных — утюгов и несколько деревянных) все время понукали, отдыха почти не давали; присядешь — сейчас окрик «чего сидишь», надсмотрщики  были  вооружены винтовками и резинами и постоянно угрожали ими, хотя при мне в ход не пускали. Продолжались работы до 28 — 29 мая. Разбирали потом землечерпательный кара[ван] части складывали в пакгауз Амурского Об-ва пароходства и торговли, а якоря с цепями тут же сбрасывали в воду; корпуса потом были выведены вниз катером Лангер и затоплены. В это время как раз пролетел над городом японский аэроплан. После того, как пролетел аэроплан, вечером была посадка отправляемых на Керби и было объявление о том, что все свыше 55 лет могут получить пропуск на выезд. С 24 я дома не ночевал, так как в это время начались поголовные аресты и избиения. В период с 24 по 29-е из комиссариата стали исчезать служащие: первыми исчезли Верховод, с-р по убеждениям, Дегтярев, на следующие Кропачев, который, как я слышал, был арестован вместе с сыном реалистом 6-го класса, по дороге со службы домой, и в тот же день убит вместе с сыном, затем был взят бывший уполномоченный  министерства продовольствия Васильев и многих других из отдела снабжения, между прочим инвалид, раненый в германскую войну Лосев, и все также были убиты. Не ночуя дома, так как ждал ареста, днем я был на работе в комиссариате и на общественных работах. С этого же дня, т. е. с 24 мая, я, отправив мать и сестру на Маго, остался в городе со старичком отцом […] лет и женой брата, служившей машинисткой в штабе округа красных. Ожидая ежеминутно ареста и смерти, мы все приготовили яд, чтобы отравиться, если за нами придут. Отец у меня фельдшер и у него были сильно действующие ядовитые медикаменты. Мне он дал грамм «дионина», который я, разделив на четыре порошка, спрятал в разных местах своего костюма, с тем, что если отберут один, можно было бы отравиться другим. В ночь на 29-е часов в 12 я услышал (слух все время был страшно напряжен), что подходят к нашему дому; я разбудил отца, сказав: «ну, папа, идут за нами». Отец спросонку схватил стоявший около него приготовленный пузырек со смешанными ядами: дионином, морфием, опиумом и, кажется, настойкой борца и опорожнил его. Сразу яд не подействовал, и так как он мне не сказал ни слова, то я и не заметил ничего. К счастью, шаги миновали нас. Я ушел в свою комнату. На рассвете я вышел из дому, открыл ставни и заглянул к отцу; он приподнялся было ко мне навстречу, но тотчас же упал опять на кровать. Я бросился к нему: «Что с тобой, папа»? — Тут отец сказал мне, что он отравился. Я разбудил невестку. Отец был уже в беспамятстве и нас не узнавал. Мы начали отпаивать его молоком, с большим трудом вливая ему молоко сквозь стиснутые зубы. Время между тем шло. И мне по повестке необходимо было идти на службу, отсутствие наше преждевременно было бы замечено и могло повлечь гибель всех. Пригласить врача тоже было невозможно. Пришлось бросить умирающего отца. Мы заперли его снаружи и побежали на службу. Работать на службе я, конечно, был не в состоянии; сослуживцам я сказал, что у меня внезапно заболел отец, и начал советоваться с ними, как бы мне вырваться. Другого средства, как просить разрешения комиссара Нечаева, не было, а на это я не решался, так как и так он считал меня саботажником. К несчастью, еще в этот день я был дежурным по комиссариату, то есть, занят весь день. Пришлось оставаться. На обед я вырвался и к счастью  застал отца пришедшим в себя, а к вечеру он оправился и встал. В этот же день мне удалось выхлопотать ему пропуск, и на другой же день я отправил его за город. Сам в эту ночь ночевал на окраине города в доме некоего Бигунова. Часов в 10 вечера туда привезли банку керосина и оставили ее со строгим наказанием не трогать и не уносить. Развозил керосин знакомый мне человек, и я стал просить его миновать наш дом, не завозить туда керосина. Он ответил, что это почти невозможно, так как он развозит под конвоем двух партизан под дулами револьверов и вряд ли ему удастся пропустить дом. 31-го утром я, услышав, что пропуска выдают всем, побежал в комиссариат. Там уже работы не было и не было почти никого из служащих. Сидел только комиссар Нечаев и секретарь Качаев. Я обратился к последнему, он направил меня к Нечаеву. Нечаев разрешил написать бумагу в комиссариат здравоохранения о том, чтобы меня там освидетельствовали. Комиссариата этого я нигде найти не мог, и в реальном училище нашел только председателя этого комиссариата доктора Покровского из Хабаровска. Я рассказал ему свою болезнь. Со мной еще пришел молодой человек Филиппов, страдавший очень сильным малокровием. Осмотрев нас, он нам обоим на обороте наших бумаг написал, что мы годны к легким работам. Я стал доказывать ему, что я совершенно болен. «Ну ладно идите», а когда я продолжал настаивать — он крикнул: «Я сказал идите, так убирайтесь, а не то…», боюсь утверждать, но помнится мне, что он далее добавил: «прикончим сейчас же». — В реальном училище в это время творилось что-то невообразимое: партизаны, сплошь пьяные, в зале невыносимый запах лака, политуры, партизаны в буквальном смысле катались на пианино по залу. Из реального училища мы направились опять в комиссариат, но там уже никого не застали. Решили пойти просить пропуск в штаб. Узнав, сколько мне лет, мне в пропуске отказали. Говорю, что я болен. Шинкерман заорал на меня: «где раньше были, почему не обращались в комиссариат здравоохранения?» (Шинкерман по профессии сапожник). Поспешил уйти, а мой спутник даже и не решился просить. В это время горел уже завод Рубинштейна и верховые рыбалки. Пошли домой. Дома я вытаскал на огород мебель, зеркала и другое имущество, взял с собой сухарей, перевязочный материал и некоторые лекарства и, заперев дом на замок, пошел к жившему рядом Филиппову. Мы решили бежать вместе. Невестка получила пропуск и уехала в Касьяновку 30-го. Часов в 5 вечера мы пошли с Филипповым на корейские огороды за Куенгой. Там встретили мы корейца, который согласился нас укрыть в подполье. Оставив у корейца свою котомку, я решил сходить домой за подушкой. Около моста через Куенгу я заметил приближающихся ко мне двух партизан. Я остановился и с беззаботным видом, насвистывая, стал оглядываться по сторонам. Одет я был в отрепья, с бородой, в татарской ермолке на голове. Они подъехали ко мне. «Чего стоишь товарищ»? Я нашелся и говорю, что «Нечаев всех нас служащих разослал искать лошадей для погрузки, и я смотрю, не выйдет ли из леса лошадь». «А вон, не видишь, конь — указывали они мне на стоявшую невдалеке лошадь. Я сказал, что не видел, что должна быть она только что вышла, пошел к лошади. Они постояли некоторое время и, последив за мной, поскакали в город. Тогда я тоже пошел по направленно к дому. Но до дома дойти мне не удалось. Не доходя одного квартала, я услышал выстрелы на нашем участке и тогда повернул обратно. Вернувшись опять на огороды, я спрятался в подполье. Только что успел влезть туда, подъезжают трое партизан спрашивают корейца, нет ли русских; кореец отвечает — нет. Осмотрели помещение, но в подполье не заглянули и уехали. Через час прибежал Филиппов. Ночь мы провели в подполье. В 12 час. ночи я сделал вылазку в город, взял от домов в том числе и от своего три банки керосина и, проколов их, вылил керосин, надеялся спасти от пожара дом. В это время горел уже центр города и слышны были взрывы. 1-го июня в 6 час. утра пришли из корейской слободки два китайца за картофелем, в это же время приехали партизаны и приказали китайцам посмотреть, нет ли в подполье русских. Мы успели спрятаться за дверью. Китаец влез, осмотрел помещение, крикнул, что никого нет, и, взяв картофеля, ушел. Партизаны тоже уехали. Тогда Филиппов, заявив, что он больше здесь не остается, вышел из подполья. Минут через десять после него вышел и я, но его уже не нашел. Думая, что он пошел в лес, я сам пошел в лес. Филиппова я больше не видал, и, несомненно, он погиб. Пройдя верст десять, я остановился в лесу и пробыл там весь день, к вечеру я опять пошел к городу. Зачем я это сделал, сказать не могу — жутко было оставаться в лесу. Когда я подходил к лесу, я увидел, что на огороде партизаны. Я бросил котомку, сменил бывшую на мне ермолку на припасенную китайскую шляпу и подался в противоположную сторону по направленно к китайской слободке. В слободке я опять наткнулся на партизан, но успел спрятаться в группу стоящих на улице китайцев, и они проехали, не заметив меня. Из слободки я пошел на берег, надеясь как-нибудь уехать. На берегу увидал своего зятя, Зайтелло, который сидел с вещами и коровами, не зная, что делать. Увидав меня и на мне красный бант, он с криком: «зачем ты нацепил эту дрянь?», сорвал его с меня. Зять погнал меня с берега, посоветовав пройти на электрическую станцию, где, по словам были знакомые. Я послушал его и пошел, тем более, что я боялся, что своим криком он привлечет внимание партизан. Там действительно встретил знакомых, и они посоветовали мне пройти в дом Филиппова, где формировался обоз, и попытаться там пристроиться. Пошел туда и встретил там несколько сослуживцев по комиссариату; они устроили меня, и я там переночевал. В это время горел уже собор и загорались окраины города. На рассвете было отдано приказание вьючить коней и идти к реальному училищу. Со второй улицы я видел, что все пространство от казначейства до реального училища выгорело. Стоял целым только один наш дом. Целый день провели мы на площади около реального училища. Часов в 12 была изорвана электрическая станция. Партизаны все были пьяны, пили политуру, не очищая, а только посыпая перцем. С улиц из дыма подъезжали партизаны с живыми гусями, привязанными к седлу, в дамских шляпах с перьями и все пьяные. В ночь на 3-е поднялся сильнейший ветер. Город весь был в пламени. На площади захватывало дымом. В горящих домах все время рвались бомбы и патроны, жители все таки много прятали оружия, патронов и бомб. 3-го утром Тряпицыным был отдан приказ немедленно выступать из города по дороге на Личи. Я пошел вместе с обозом. У каморы мы услыхали взрыв реального училища. Пепел и горевшая бумага долетали туда. В то же время слышалась стрельба — это пьяные партизаны расстреливали лошадей. За Личинской рекой нас перегнали Тряпицын, Нина, Железин и др., — всего человек 30, верхами. На Нине были кожаные брюки, кожаная курточка и кожаная же фуражка. Часов в 12 дня остановились на отдых. Здесь я услыхал разговор партизан о том, кто убежал и кого не удалось прикончить: назвали семью Ржепецких, потом брата Толстикова, т. е. меня. Надо было бежать, но бежать немедленно не было возможности, кругом была цепь. Пришлось идти дальше. Под вечер часов в 9 часть нас, в том числе и меня, отправили вперед на гору расчищать дорогу для артиллерии. Оцевилли, бывший начальником нашего отряда, был пьян вдребезги, еле мог говорить. Часа в 2 ночи было приказано пристрелить всех ржущих лошадей, немедленно вьючиться, и мы пошли в сторону по тайге. Орудия, как я слышал, сняв с них замки, бросили. Часов в 8 я начал кое-кого подговаривать бежать, но никто не решился, говоря, что все равно убьют, так как кругом партизаны. Тогда я решил уйти один. Лошадь свою я бросил еще раньше. Я начал постепенно отставать и пристроился как погонщик к скоту, который гнали в хвосте. Один партизан Владимир Чиж, видя, что я иду пустой, дал мне понести винчестер. Я почувствовал себя менее беззащитным. Постепенно я отстал значительно и увидел сидевшего человека с красным бантом и винтовкой. Я подсел к нему. Разговорились. Оказалось, присланный из Хабаровска, где у него осталась семья, почтовый чиновник. Узнав друг друга, мы повернули в противоположную сторону. Двое суток блуждали по тайге, наконец, вышли на дорогу в гиляцкой деревне Вайда. Оттуда прошли на Маго, где уже были японцы.

 

г. Николаевск на Амуре, 13 августа 1920 г. Сергей Дементьевич Строд.